Этот город охраняется полицией. Выхожу из дома осторожно, заранее придумав оправдание: несу бабушке пирожки. Выбираю самые длинные и грязные тропинки через лес и спящие дачи. Нестрашно, если запачкаю ботинки. Все для того, чтобы встретиться с выпотрошенным миром наедине. Заполняю своим дыханием лакуны во дворах. Человечество исчезло в черном пятисотлитровом мешке.
Солнце раскрошило снег. Не прошло и дня, как сугробы в себя впитала обесцвеченная земля. Остались только небольшие белые зеркальца — там, где стоят здоровые четырехлапые сосны. Сосны вообще сохраняют все: воду из-под зимы, зеленые стеклышки с кострища. Воспоминания о снежной бабе из шариков мороженого. Воспоминания о мире, когда он только родился.
Ты просишь меня взять книжку потолще.
— Двести пятьдесят четвертая страница, двадцатая сверху.
— А вопрос?
— Я тебе нравлюсь?
Снимаю на пленку автопортрет: пустой стул на лужайке в сосновом лесу.
Твое лицо изменилось в тот же миг, и я почувствовала себя обманутой.
Засыпаю, когда кожа уже сиреневеет. Наша разлука стала еще на день короче. Хотя мы ведь еще не встречались, значит, дни нужно вычитать из вечности.
Из фруктов тебе очень нравятся финики. Если разбить гроздь фиников об асфальт, то вся земля напитается восточным солнцем, кирпич напитается южным солнцем, а твои глаза — северным.
Цвет радужки имеет свойство меняться в зависимости от некоторых условий. Земля, зеленая от опавших листьев. Земля, золотая от упавших фруктов. Небо, побледневшее от нескольких слов, в которые почему-то хочется верить.
Яблоневые цветы рассыпались, и их нежные лепестки, разбросанные по дорожкам, точно клочки кальки, уже сгнили под утренними дождями. Гибкие березовые кости скованны теперь тяжелой зеленой плотью. Одуванчики попали под казнь, и по всей улице нынче пахнет травой, как кровью. Обросли белым хлопком облака.
Весна умирает, не дождавшись последнего числа.
Сажусь на корточки, слежу за переходящим дорогу слизняком. Тянущийся за ним канатик слюны прошивает асфальт. Чем плотнее отражение солнца в пруде, тем ближе он подкрадывается к набухшим камышам на холмистом берегу.
— Знаете, мне уже пора.
Время вьет из меня веревки. Чтобы Катя с Митей ничего не заподозрили — не знаю, как от них избавиться — сажусь на метро, хотя пешком добираться до тебя гораздо быстрее. И все равно они идут караулить твой подъезд. Они не знают, что я буду мять ядовито-розовые пионы у тебя во дворе, носить твою одежду, расставлять твои книги по алфавиту, лежать с тобою на краю узкой полуторной кровати, не зная, как заснуть. Что ты будешь смотреть в объектив моей камеры, меряться со мной размером ступни, обижаться на меня за цвет помады, притворяться, что тебе хочется обсудить со мной Вергилия и Джойса. Мите с Катей просто хочется подшутить над отличником, в очередной раз отказавшегося от прогулки с друзьями ради экзаменов.
Рано или поздно слизень устанет ползти до пруда и поймет, что путешествовать в утином желудке было бы легче и веселее.
От одной пощечины на мгновение становится светло, как днем. Молния сожгла чайник с роутером, швырнула кошку в стену, выдернула из земли за перья покойников — куда нос ни сунь, всюду пахнет червями. Очаровательные в своей беспомощности. Если случайно — или нет — раздавишь такого, не отличишь его труп от потерявшейся резинки для волос. А под микроскопом у него белое семя, красная кровь, сгустившаяся в ряд маленьких сердечек, комочки нейронов. На вид он почти как человек.
В твоем воображении я лежу на боку, пряча ладони между бедер. Я стою на крыльце разливайки, ослепшая от дождя, понятия не имея, как доплыть до дома — то есть в место, что я зову домом, когда я не с тобой.
Тебе до сих пор нравится ощущение тепла от моих рук на твоей спине. По крайней мере, нравилось, когда ты обнимал меня в последний раз, на вокзале.
Иногда мне кажется, что я больна. Я не знаю, как мне быть. Даже «Эсса» сегодня невкусная.
Ты слышал про это заклинание? Если сказать: «Я запомню это на всю жизнь», — момент точно вырежется в твоей памяти. Новая лоджия. Мы лежим под решеткой из белого света и пыли. Ты плачешь — потому, что я заплакала.
В сентябре дни становятся короче, и это пугает ее: ей кажется, что чернота протекает сильнее из ее грудной клетки, когда щелочка света между рассветом и сумерками сужается, что эти две черноты синхронизируются между собой. На самом деле это все пустые оправдания, летом ей никогда не живется хорошо, особенно таким солнечным и жарким, как это, она всегда оживает только к полуночи — начинает петь и танцевать на остывшем балконе. Она знает об этом — и все равно боится прихода осени (как боится любого будущего — маленького или большого): ей не хочется думать о том, что однажды она выйдет из автобуса у платформы и увидит алые клены, увидит рябины в ртутно-красных стрелах, и что вдруг из ниоткуда повеет сладкой гнильцой, и что плечи ее задрожат от того, какими прекрасными ей покажутся эти напоминания о смерти.
Сегодня, кстати, была у него, не могла отделаться от чувства, что что-то не так. Слишком короткие волосы, слишком быстро встали из-за стола, слишком мало разговоров в постели и вообще.
Над рекой набухает туман. Одинокая черная лодка, зацепившись за его паутину, качается на кругах водомерки и ждет, когда ее проглотит молочный кокон. У горизонта небо воспалено. Чешу глаза после бессонной ночи.
Облака, тонкие, как ребра, готовы принять меня в свои объятия. Пока я различаю цвет листьев в хрусте под ногами, я могу шутить и смеяться. Слышу и вижу людей вокруг, пока моя тень еще маленькая и бежит впереди меня. Но вечером, когда местные запирают двери на ключ и завешиваются шторами, я могу разговаривать только с мертвыми. В темноте моя тревога растет быстрее. В тишине — больнее бьет.