Фрагменты из романа «Le Désespéré»
***
...На Париж опустился ужасающий грохот, так как настал тот час, когда вдоволь выдрыхшаяся человеческая масса повылезала из своих логовищ, чтобы растечься зловонной рекой вдоль эксцентричных кварталов и их близлежащих окрестностей, которые тут же заполнились мычаньем, так навевавшим коровье. Милионноногое стадо, алчное до денег и роскоши, выползло на «охоту». Суверенный пролетарий, высунув пропитую морду из своей псиной конуры, двинулся по направлению к предполагаемому месту работы; канцелярские крысы, не столь величественные, но в то же время не лишённые самомнения, направлялись в конторки, дабы исполнять, как и прежде, свои идиотские, административные обязанности; дельцы, тряпочные душонки которых были обильно вымазаны экскрементами, не накануне, а задолго до сегодняшнего дня, даже не удосужившись вымыть свои похабные хари, вприпрыжку бежали проворачивать новые афёры; армия мелких лавочников сновала из стороны в сторону, обмозговывая, как бы им попроще «завоевать мир»; пустоголовые, с фосфоресцентным цветом лица, с синяками под глазами после «сомнительных ночей», они гордо барахтались на донышке этого так называемого кипящего котла, бульканье в котором, ознаменовывало хоть и вялое, но «всё ещё функционирование» их рудиментарного разума. Париж кишел вонючими паразитами всех сортов, которые извивались словно земляные черви, среди ужасающего гула, который издавали повозки, проносящиеся вдоль проезжей части...
…C'était l'heure où la pire brute, assouvie de son repos, sort de ses antres et coule à pleines rues dans tout Paris. La besogneuse pécore aux millions de pieds, coureuse d'argent ou de luxure, mugissait aux alentours, dans cet excentrique quartier. Le prolétaire souverain, à la gueule de bois, s'élançait de son chenil vers d'hypothétiques ateliers; l'employé subalterne, moins auguste, mais de gréement plus correct, filait avec exactitude sur d'imbéciles administrations; les gens d'affaires, l'âme crottée de la veille et de l'avant-veille, couraient, sans ablutions, à de nouveaux tripotages; l'armée des petites ouvrières déambulait à la conquête du monde, la tête vide, le teint chimique, l'œil poché des douteuses nuits, brimbalant avec fierté de cet arrière-train autoclave, où s'accomplissent, comme dans leur vrai cerveau, les rudimentaires opérations de leur intellect. Toute la vermine parisienne grouillait en puant et déferlait, dans la clameur horrible des bas négoces du trottoir ou de la chaussée...
***
…Когда отец отправил меня в лицей, жизнь для меня в мгновение обернулась адом. Оглушённый страхом, презираемый другими детьми, дурость которых вселяла в меня ужас, подвергавшийся постоянным насмешкам со стороны педантичных снобов, которые обсмеивали меня перед моими товарищами, я погрузился в состояние безмолвного презрения по отношению к жизни и начал походить на молодого, безмозглого тупицу.
Эта блажь страданий, также, как и постоянная нервозность, от которой тянет под сердцем, обыкновенно присущая меланхоличным детям, которые были выброшены в учебные заведения, напоминающие порой исправительные, только усилили для меня невозможность представить себе какие-либо другие условия существования, которые бы могли выглядеть более-менее сносными. Мне казалось, что я свалился с высоченного облака в кучу зловонных отходов, люди в которой напоминали мне паразитов. Таким виделось мне человеческое общество в 14-ть лет, таким же я вижу его и сейчас.
Однажды, злонамеренность моих сверстников перешла все мыслимые границы, и я взъерепенился не на шутку. Схватив кухонный нож, который, к счастью, выглядел безобидно, я бросился, словно припадочный, на группу людей, состоящую из сорока молодых смехуйков, порезав двоих или троих из них в итоге. После потасовки, меня подняли из-под ударов, яростного, взъерошенного; и, честно признаться, чувствовал себя я тогда восхитительно. К сожалению, увечья нанесённые моим ножом были не столь существенными – несколько порезов, но после этого отец всё-таки решился уберечь меня от дальнейшего пребывания в отупляющем учреждении, позволив обучаться дома...
…Quand il me mit au lycée, ce fut un enfer. Hébété déjà par la crainte, méprisé des autres enfants dont la turbulence me faisait horreur, bafoué par d'ignobles cuistres qui m'offraient en risée à mes camarades, puni sans relâche et battu de toutes mains, je finis par tomber dans un taciturne dégoût de vivre qui me fit ressembler à un jeune idiot.
Cette parfaite détresse, cette perpétuelle constriction du cœur, ordinairement dévolue aux enfants mélancoliques dans les pénitentiaires de l'Université, s'aggravait pour moi de l'impossibilité de concevoir une condition terrestre qui fût moins atroce. Il me semblait être tombé, j'ignorais de quel empyrée, dans un amas infini d'ordures où les êtres humains m'apparaissaient comme de la vermine. Telle était, à quatorze ans, et telle est encore, aujourd'hui, ma conception de la société humaine!
Un jour, cependant, je me révoltai, la malice de mes condisciples ayant dépassé je ne sais plus quelles bornes. Je dérobai un couteau de réfectoire heureusement inoffensif et m'élançai, après une bravade emphatique, sur un groupe de quarante jeunes drôles dont je blessai deux ou trois. On me releva écumant, broyé de coups, superbe. Mon couteau avait fait peu de mal, à peine quelques écorchures, mais mon père, dut me retirer de l'abrutissant séjour et me garder à la maison…
***
...Работёнка переписчиком, в одной из парижских контор, представлялась ему персональным корытом, в которое он окунулся с головой, чтобы принять участие в так называемой борьбе за место под солнцем, к которой он был не способен. В конце концов, его начальник, человек тучный и благосклонный, но в то же время принципиальный и не дающий поблажек, заявил, что больше не будет платить деньги за бездельничанье, указав тем самым молодому пареньку пальцем на дверь.
Это привело к классическому и архиизвестному сорту нищеты, которая была изведана и задокументирована многочисленными авторами, испытавшими её до него. Бедолага ни на что не годился и не был способен ни к одному из видов ежедневной работы, ярмо которой тащили на себе так безропотно и исправно окружающие его нормалоиды. Если бы человеческие типажи можно было приравнять к сортам яблок, то он определённо принадлежал к наидичайшему и наикислейшему из них, и никакая варка в сахаре не была бы в состоянии его подсластить. Как рассудительно подметил Бальзак в свои зрелые годы: «Подобным людям нужно больше времени, чтобы вызреть, и “вызревать” им желательно, распластавшись на соломенном ложе».
Позднее он сделал расчёт и на основе приблизительных вычетов, он высчитал, что из десяти прожитых лет, восемь он провёл в состоянии полуголода, при этом прикрывая своё хилое тельце лишь рубищем, даже в сезон холодов.
Планомерно вытесняя себя из всевозможных парадигм существования нормалоидов, пытаясь не попасться в ловушки, наставляющие на «единственно верный способ существования», целью которого является рвачество, развлечения и комфорт, он понял, что нисходит до самых прямолинейных приемов. Пожинающий днём и исследующий ночью, он голодал, выискивая «пищу», разбросанную вдоль степей всеобщего эгоизма, пищу которую можно бы было склевать, пытаясь умилостивить нутро, вопящее так истошно по поводу удовлетворения естественных потребностей.
Вынужденный отложить свой литературный расцвет на неопределенное время, он спрятал свою драгоценную голову под осколки иллюзий и кинулся обгладывать своё сердце на перекрестках равнодушия: «Эта эпоха сумерек была средневековьем моей эры, поэтому до послезавтра христианский ренессанс! Мы ещё свидимся», – говорил он тогда...
…Son auge unique, l'emploi de copiste qui avait été le prétexte et le moyen de son embauchage pour la lutte parisienne, à laquelle il était si merveilleusement impropre, il le perdit au bout de quelques mois. Son chef de bureau, vieillard adipeux et favorable, mais plein de principes et sans faiblesses, lui révéla, un jour, que l'administration ne le payait pas pour ne rien faire et le mit tranquillement à la porte avec une dignité incroyable.
Ce fut la misère classique et archiconnue, tant de fois explorée et décrite. Le pauvre garçon n'était bon absolument à rien. Il était de ces fruits sauvages, d'une âpreté terrible, que la cuisson même n'édulcore pas et qui ont besoin de mûrir longtemps «sur la paille,» ainsi que Balzac l'a judicieusement observé dans son âge mûr.
Il a fait plus tard ce calcul basé sur d'approximatives défalcations qu'il avait passé, alors, huit années entières sur dix, sans prendre aucune nourriture ni porter aucune sorte de vêtement!
Successivement évincé de toutes les industries et de tous les trucs suggérés par l'ambition de subsister, il se vit réduit à condescendre aux plus linéamentaires expédients. Ramasseur diurne et noctambule investigateur, il s'acharna faméliquement à la recherche de tout ce qui peut être glané ou picoré, dans les mornes steppes de l'égoïsme universel, par le besoin le plus fléchisseur, en vue d'apaiser l'intestinale vocifération.
Forcé d'ajourner indéfiniment son éclosion littéraire, il enfouit sa précieuse tête sous les décombres de ses illusions et s'en alla se ronger le cœur dans les carrefours de l'indifférence: "Cette époque de ténèbres a été le Moyen Age de mon ère, disait-il, au lendemain de sa renaissance chrétienne"…
***
...В действительности, о чём ещё в наши дни может мечтать подросток, которого раздражает современность, не предлагающая ничего, кроме скучных дисциплин, наставляющих на заблёванный путь становления торгашом или конторщиком? Крестовые походы остались в прошлом, а далёкие странствия больше не выглядят столь захватывающими, ведь весь земной шар погрузился в пучину благоразумия и на каждом пересечении, ведущем к бесконечности, разбросаны экскременты англо-саксонского сорта, имя которым – прогрессивное мышление... Но осталось ещё искусство, подлинное, запрещённое искусство, презираемое обществом, подобное рабу, растерзанному львами во время боёв гладиаторов, искусство, напоминающее голодного беглеца, поруганное, катакомбное искусство. И именно оно являет собой единственное убежище для тех немногочисленных, возвышенных душ, обречённых тащить свою многострадальную оболочку в виде человеческого тела, вдоль засранных перекрёстков этого протухшего мира... Бедолага ещё не знал, какие муки приходится претерпевать вольнодумцам. Ведь никто в его затхлой провинции не мог научить его стойко переносить эти страдания и ироничное презрение отца, решительно враждебное любому честолюбивому замыслу, который он сам никогда не был в состоянии осуществить, могло выступать лишь только как дополнительный стимул в этом деле. Кроме того, он думал, что обладает сердцем мученика, способного вынести всё...
…Au fait, que diable voulez-vous que puisse rêver, aujourd'hui, un adolescent que les disciplines modernes exaspèrent et que l'abjection commerciale fait vomir? Les croisades ne sont plus, ni les nobles aventures lointaines d'aucune sorte. Le globe entier est devenu raisonnable et on est assuré de rencontrer un excrément anglais à toutes les intersections de l'infini. Il ne reste plus que l'Art. Un art proscrit, il est vrai, méprisé, subalternisé, famélique, fugitif, guenilleux et catacombal. Mais, quand même, c'est l'unique refuge pour quelques âmes altissimes condamnées à traîner leur souffrante carcasse dans les charogneux carrefours du monde.
Le malheureux ne savait pas de quelles tortures il faut payer l'indépendance de l'esprit. Personne, dans sa sotte province, n'eût été capable de l'en instruire et l'ironique mépris de son père, résolument hostile à tout ambitieux dessein qu'il n'eût pas couvé lui-même, ne pouvait être qu'un stimulant de plus. D'ailleurs, il se croyait un cœur de martyr, capable de tout endurer…