Конвульсии зеркальных математик заводят острую сухость усложнённой повторением кожи мелодии, готовой раздаться в любое мгновение по щелчку замка, оголённого холодом, чтобы рука, переходящая в метод опровержения, огнём прорисовывалась её окончанием стать таковой, поскольку резервуары ветра, как выяснилось, были пусты (таковыми и остаются), способные пронести в себе всю гамму траекторий шелеста, запущенного воздушного змея (отец уже тогда смотрел из окна), сделанного накануне вечером, когда дым, вертикаль дыма, не предвещавшая ветра (тогда ещё заметил нелепость стульев у разобранной стены), раскалывающая орех неба своими металлическими спицами, застывших в ростке то тут, то там, тем не менее, не поддаваясь на уговоры их измерять, вдруг рушатся, калеча спокойствие опыта наблюдателя, медленнее которого только сон.
Происходящая тут лепка коллапса ослабленными пружинами краски, дающая ногам лёгкость пустыря, освобождённых от обуви и боли, мерцающей внутри кристалла, отобранного морем, хоть только ещё и на горизонте, но уже предвосхитившем своё безумие украдкой изымать элементы зрения (добавление ветвей) приковывая к месту, из глубин которого рос наблюдатель, не сумевший совладать с сокрушающим его желанием бежать из-за предчувствия надвигающейся катастрофы, словно в это время кто-то в стенах жил, парализуя вопрос бесконечными рыданиями, от чего сыпалась штукатурка, и скрипели полы по ночам, вопрос, при падении в пропасть цепляющий провода, раздирая плоть динамки гипса неустановленного рельефа боли (когда он говорил о ней, то закрывал глаза, сжимал зубы, и вена на виске начинала сильно пульсировать), обнажая хребты хаоса, где черная точка поглощала возможность говорить, думать, оставляя лишь терции преломления следа ведущего к ним, внезапно обрывающимся при ослеплении прожектором, установленного вверху модели, и только вечерний мрак оставался безучастным к этому синтетическому пеплу желанию, к этим расщепляющим механизмам голода.
Множества, неописуемы множества разобранных рам, ранее разбивающих поток на многомерные длительности, сейчас выброшены им же на обочину, где так же можно найти пустые осиные гнёзда, старые театральные костюмы, кассетные плееры и резиновые перчатки, так что стол, удерживающий их, пульсировал, и мотки его углов разматывались в своём безначалье, достигая туманного мерцания на другом конце голоса, а, точнее, стекла голоса (на нём говорили сломался первый алмаз; тёмная душа; воронка), склеенного из крошек ржавчины поезда, давно забытого всеми (даже дети не приближались к нему, а кто-то говорил, что его никогда и не было), но каким-то образом принесённого с пылью закатного шрама лета, (когда была снята кандидатура предсказателя за нехваткой улиц и словарей с разборчивым почерком) может птицей, а, скорее всего, в спичечном коробке неизвестного с девятой улицы лет после тридцати лет звериного инстинкта молчать моста, видного из окна, как точки, в которую должно быть упиралось бы событие, хотя факты говорят, что там была только вода на полу и спящая собака, что мост уже как 30 лет разрушен бушевавшими здесь некогда наводнениями; возможно события было три, на что указывает наличие стульев, стоящих в обратном порядке не у стены в тени (он об этом рассказал позже); местонахождение других не определить, т.к. кадры лежащие на столе – засвечены.
Построение новых мостов не предусмотрено. Клубки стальных нитей, связующих модули движения, переплавляются в формы времени, не схватываемые слитки боли, опережающие на шаг её взгляд, раскаляющегося от постоянных вспышек света, бьющего из внутренних горизонтов, закруглённых в долгое «О», больше даже колодцев – так стиснуты его скулы – что матовые плотные стёкла, не выпускающие сияние за пределы глаза, как по команде растворяются туманным облаком, и оно вырывается вовне, преломляясь в трапециях воздуха, заставляя их кричать комкающимися словосочетаниями звона, не находя своей кульминации в разбросанных ошмётках сюжета, вдоль которых разворачивается другая дорога, не позволяющая нарастание движения, выбрав стазис, как средство от разрушительного света ясности действия, бездействие, наполняющего пустоту листа, его способность к бесконечным самоотражающимся эхо, как дар повиновения блуждающим порогам в попытке уловить малейшую вибрацию начала, чтобы молоко вспыхнуло всей своей темнотой, доставая из недр готовые макеты книги, но уже уменьшенные в беспрерывном саморазрушении памяти, как стадии принятия смерти в уже зарождающемся дне, благодаря чему лестница ужаса обретёт первые очертания возможного.
Ещё жизнь разворачивала в нём свои траектории, ещё место было не узнано и не прожито до конца, до капли, что остаётся висеть до последнего, даже когда ветер разуверился в себе, как в дающем слово расступающимся окаменелостям реальности, оголяющим на долю секунды внутренности сгоревшего листка бумаги, от которого осталась десятая часть, стиснутого обожжёнными пальцами информатора с такой силой, что кристаллы моря приходили в движение, раздаваясь до неузнаваемости в высшей точке невозврата, перестраивая орнаменты поверхности момента, в котором он раз за разом еле живой доползал до дверей цеха, с обожжёнными до кости конечностями, где снова и снова соединительная ткань возможности отойти в сторону рвётся перед последним вдохом, не позволяя раскрутить волчок, послужившего причиной появления трещины в кадре, так как он слеп, безжизненно мал, в полном отчаянии перевернуться на другой бок, в обратную сторону, чтобы стены отдали клетки холода беснующимся матрицам запаздывающего моря, несущим в себе сломы события, будто это вовсе другая рука, изящная как подсвечник, пустившая под откос поезд тридцать лет назад, рука Фемиды, взмах которой улавливают шторы, и, медленно покачиваясь, фиксирующие перед собой осколки стонущего ветра, открывшемуся другому потоку, намного более древнему, познавшему первобытный ужас изменения от первого сокрушения божьего глаза.
Ядро росло, один кадр упал на пол в воду, собака подняла голову на то, что не попало в фокус: видно, что баланс нарушился (он стоял впереди, спиной), потому что павильоны холода без согласия потеряли цвет. Жёлтое колкое ядро росло. Спина, как линза, чтобы осмотреть окрестности горения. Изменчивые показатели последовательностей зерна. Экран не узнавал плоскости в местах ушиба звуковым импульсом глаза, ухватившего лишь фрагменты сдирания кожи прозрачности диагоналями ревущих плоскостей, не отражающих ничего, но являющихся подвижными конструкция для монтажа оптического фокуса, подражающему камню в самой сердцевине зерна, насечки силы, руно, увиденное аргонавтами во сне, коллективном помешательстве от темноты, распрямившейся в раскалённый прут негатива, словно железная ель развесила свои упрямые жилы, колючие рельсы, онемевшие покинувшей их кровью, окаменев до нижнего лица, вопреки безостановочному терзанию отзывчивой плоти мертвеца.
Сквозные шорохи молока в окоченевшей форме головы, веером разбегающиеся по стенам, нанизывая обручи молитвы, чтобы девятигранные холсты звука вошли в резонанс с обугленными в евклидовой герметичности штор, скрывающих ожог окна от отягощенных натяжением страниц, выделяющих кобальт и цинк в рассечение зрачка для обнаружения надписи на одной из граней недостающей улицы в текучей головоломке длительности, составляющих расстояния между вспышками забвения железного гостя, поставившего голову на стол, учитывая сломы воздуха, опрокинутого в толщи клокочущей раны языка, момента зарождения систем смыслов, пока ещё только в бисере тональностей, прорываясь в диез полюса, где размыкаются границы ядра, и ясновидение осторожно кувшинкой звенит на поверхности ледяного молока, добавляя к общему фону катастрофы зерно головы, нашедшей успокоение в кипящих нолях геометрий поджога, как если бы спокойные белые лоскуты опоясывали всё пространство сна, удлиняя дом в эпицентре роста колоса (отец дотронулся рукой к окаменелости, показывая четыре углубления вдоль всего верхнего изгиба), меняющего соотношения множеств, узлов, векторов дыхания вдоль ломки коридоров трансгрессии созвездий слепков в бушующие не стыкующимся гигантским разломам тектоники языка.
3.
Лицо, вкалывающее себя в гербарий памяти, спотыкается о пыль, разбрызгивая чернила времени, ничего не рисуя, а лишь пачкая себя о бумагу. - Истинны ли углы твои?Но дом молчал.Бежала за ним собака? Кровь со временем уже перестала успевать за ним – отставала на целый шаг, потом на два, и наконец, остановилась. Он шёл не глядя. Белые густые борозды снега. Дом молчал. Начинание, как исчезновение. Когда он ушёл, кровь уже не отражалась в ветре. Шёл дождь, нотные страницы были пусты, мокли. Камень устал, слушает. Город не был произносим. Он был. Рождение только при восклицании. Оставленное место ещё долго тёплое. - первое число было придумано богами. - на ногте своём он пронёс его сквозь пламя?- говорят столько спиц было в его колеснице.Первое, что пришло в голову –
развеять имя по ветру, затем –
глаза и руки. Только так можно увидеть число. Красные холмы марса растут в каждом сечении мысли. Розы обвивают храм скорпионов. Карманные луны остыли до медяков. Черепа солнц. Место, которое он выбрал, не произнести. Собака лилась числом. Он слышал уравнения волн. Струны раскалены до бела. Колодцы истощены светом, что не отражается. В котором птицы Ё –
полые миры. Гранулы события уже залиты кипятком. Считать по ссадинами на пыли число разбившихся масок. Пригубить от огня. Во всём –
только лестницы. О рукава цепляется стрелка, и стекло ещё дальше. Лицо – отвязанный дым. Море забрасывает себя в скорпиона. Картон потеет от прикосновения стальной иглы. Пресмыкающийся гололёд.Ключи от сердцевины крови. Дрожь. 4.
Легкость – прозрачность рук, листающих губительные для них стёкла. Две среды, имеющие тождественные выпуклости, к острию силы, сломом рельефа нарастания концентрических самоузнаваний манящей, но прячущие их за сетчаткой воскового крошева, чувствительного к искривлениям воплощённой тени в развёртывающемся окостенении отпечатка пальца отца, указывающего на меня, и, при этом, сквозь, словно я раствор, соединяющего насильно сорванного с оси стекла, за которым не умаляется растерзанный фон позади него (воспоминание об отце) молчанием (седины залом), а дробится на тысячелетние дымЫ ослабленных корневищ вероятных карт кровотоков на шкуре будущего (узнавание по изгибам моста – менялось ли небо от такой высоты), стекла, что было костром для его лица, пока я держал за тонкую нить воздушного змея, улавливая яды покалеченного им ветра, пока дрожь разрасталась внутри жидким литием, он слегка улыбнулся, и ветер, растянутый до красных кровоподтеков в лакунах своих голенищ, уже чугунных под отсутствием фразы, что должна была заполнить его пустую ладонь горечью полынного выдоха, вспыхнувшего на месте полумёртвых зародышей слов.
Облегчение протекало неравномерно. Соборная вода в глазницах асфальта отомкнула панцирь льда, до черноты вовлекаясь в ослепление. Фигурки хлебных воинов невозможно было бы опознать в заиндевевших крошках, если бы большая чёрная птица не склонила голову набок, демонстрируя свой мёртвый глаз никогда не спящим ледяным зеркалам ветра, глине, в которой остановился указательный палец отца, непреодолимой прочтением, чьи корни теряются ещё до того, как сон разрастётся до размеров ореха с последующим вытеснением воздуха из сдавленной молниями сферы возможного отпечатка уже не пальца, но хотя бы обратной перспективы его указывающего жеста – точки склеивания обрезков страницы из старого блокнота, на которой должна была просматриваться встреча с отцом, что так и не состоялась из-за невыносимо тонкого стекла, но все же присутствующего между его ладонями и моей попыткой иероглифами геометрии обрезков выстроить лестницу к точке за спиной, где собирается вода в непонятом мной событии отпечатка, прячущегося в толщах чёрного утра, как бесконечная тоска несовпадения.
Тяжелое ядро, подвешенное на стальных нитях, покоится в точке, избежавшей пересечения хотя бы двух векторов, какой-либо плоскости, являя собой точку вопроса ко